Бизнес план - Бухгалтерия. Договор. Жизнь и бизнес. Иностранные языки. Истории успеха

Ариадна эфрон о цветаевой. Читать онлайн "О Марине Цветаевой

Моя мать, Марина Ивановна Цветаева, была невелика ростом - 163 см, с фигурой египетского мальчика - широкоплеча, узкобедра, тонка в талии. Юная округлость ее быстро и навсегда сменилась породистой сухопаростью; сухи и узки были ее щиколотки и запястья, легка и быстра походка, легки и стремительны - без резкости - движения. Она смиряла и замедляла их на людях, когда чувствовала, что на нее смотрят или, более того, разглядывают. Тогда жесты ее становились настороженно скупы, однако никогда не скованны.

Строгая, стройная осанка была у нее: даже склоняясь над письменным столом, она хранила «стальную выправку хребта».

Волосы ее, золотисто-каштановые, в молодости вившиеся крупно и мягко, рано начали седеть - и это еще усиливало ощущение света, излучавшегося ее лицом - смугло-бледным, матовым; светлы и немеркнущи были глаза - зеленые, цвета винограда, окаймленные коричневатыми веками.

Черты лица и контуры его были точны и четки; никакой расплывчатости, ничего недодуманного мастером, не пройденного резцом, не отшлифованного: нос, тонкий у переносицы, переходил в небольшую горбинку и заканчивался не заостренно, а укороченно, гладкой площадочкой, от которой крыльями расходились подвижные ноздри, казавшийся мягким рот был строго ограничен невидимой линией.

Две вертикальные бороздки разделяли русые брови.

Казавшееся завершенным до замкнутости, до статичности, лицо было полно постоянного внутреннего движения, потаенной выразительности, изменчиво и насыщено оттенками, как небо и вода.

Руки были крепкие, деятельные, трудовые. Два серебряных перстня (перстень-печатка с изображением кораблика, агатовая гемма с Гермесом в гладкой оправе, подарок ее отца) и обручальное кольцо - никогда не снимавшиеся, не привлекали к рукам внимания, не украшали и не связывали их, а естественно составляли с ними единое целое.

Речь - сжата, реплики - формулы.

Умела слушать; никогда не подавляла собеседника, но в споре была опасна: на диспутах, дискуссиях и обсуждениях, не выходя из пределов леденящей учтивости, молниеносным выпадом сражала оппонента.

Была блестящим рассказчиком.

Стихи читала не камерно, а как бы на большую аудиторию.

Читала темпераментно, смыслово, без поэтических «подвываний», никогда не опуская (упуская!) концы строк; самое сложное мгновенно прояснялось в ее исполнении.

Читала охотно, доверчиво, по первой просьбе, а то и не дожидаясь ее, сама предлагая: «Хотите, я вам прочту стихи?»

Всю жизнь была велика - и неудовлетворена - ее потребность в читателях, слушателях, в быстром и непосредственном отклике на написанное.

К начинающим поэтам была добра и безмерно терпелива, лишь бы ощущала в них - или воображала! - «искру божью» дара; в каждом таком чуяла собрата, преемника - о, не своего! - самой Поэзии! - но ничтожества распознавала и беспощадно развенчивала, как находившихся в зачаточном состоянии, так и достигших мнимых вершин.

Была действенно добра и щедра: спешила помочь, выручить, спасти - хотя бы подставить плечо; делилась последним, наинасущнейшим, ибо лишним не обладала.

Умея давать, умела и брать, не чинясь; долго верила в «круговую поруку добра», в великую, неистребимую человеческую взаимопомощь.

Беспомощна не была никогда, но всегда - беззащитна.

Снисходительная к чужим, с близких - друзей, детей - требовала как с самой себя: непомерно.

Не отвергала моду, как считали некоторые поверхностные ее современники, но, не имея материальной возможности ни создавать ее, ни следовать ей, брезгливо избегала нищих под нее подделок и в годы эмиграции с достоинством носила одежду с чужого плеча.

В вещах превыше всего ценила прочность, испытанную временем: не признавала хрупкого, мнущегося, рвущегося, крошащегося, уязвимого, одним словом - «изящного».

Поздно ложилась, перед сном читала. Вставала рано.

Была спартански скромна в привычках, умеренна в еде.

Курила: в России - папиросы, которые сама набивала, за границей - крепкие, мужские сигареты, по полсигареты в простом, вишневом мундштуке.

Пила черный кофе: светлые его зерна жарила до коричневости, терпеливо молола в старинной турецкой мельнице, медной, в виде круглого столбика, покрытого восточной вязью.

С природой была связана воистину кровными узами, любила ее - горы, скалы, лес - языческой обожествляющей и вместе с тем преодолевающей ее любовью, без примеси созерцательности, поэтому с морем, которого не одолеть ни пешком, ни вплавь, не знала что делать. Просто любоваться им не умела.

Низменный, равнинный пейзаж удручал ее, также, как сырые, болотистые, камышовые места, так же, как влажные месяцы года, когда почва становится недостоверной под ногой пешехода, а горизонт расплывчат.

Навсегда родными в памяти ее остались Таруса ее детства и Коктебель - юности, их она искала постоянно и изредка находила в холмистости бывших «королевских охотничьих угодий» Медонского леса, в гористости, красках и запахах Средиземноморского побережья.

Легко переносила жару, трудно - холод.

Была равнодушна к срезанным цветам, к букетам, ко всему, распускающемуся в вазах или в горшках на подоконниках; цветам же, растущим в садах, предпочитала, за их мускулистость и долговечность, - плющ, вереск, дикий виноград, кустарники.

Ценила умное вмешательство человека в природу, его сотворчество с ней: парки, плотины, дороги.

С неизменной нежностью, верностью и пониманием (даже почтением!) относилась к собакам и кошкам, они ей платили взаимностью.

В прогулках чаще всего преследовала цель: дойти до…, взобраться на…; радовалась более, чем купленному, «добыче»: собранным грибам, ягодам и, в трудную чешскую пору, когда мы жили на убогих деревенских окраинах, - хворосту, которым топили печи.

Хорошо ориентируясь вне города, в его пределах теряла чувство направления, плутала до отчаяния даже в знакомых местах.

Боялась высоты, многоэтажности, толпы (давки), автомобилей, эскалаторов, лифтов. Из всех видов городского транспорта пользовалась (одна, без сопровождающих) только трамваем и метро. Если не было их, шла пешком.

Была не способна к математике, чужда какой бы то ни было техники.

Ненавидела быт - за неизбывность его, за бесполезную повторяемость ежедневных забот, за то, что пожирает время, необходимое для основного. Терпеливо и отчужденно превозмогала его - всю жизнь.

АРИАДНА ЭФРОН

О МАРИНЕ ЦВЕТАЕВОЙ

Воспоминания дочери

КАКОЙ ОНА БЫЛА?

Моя мать, Марина Ивановна Цветаева, была невелика ростом - 163 см, с фигурой египетского мальчика - широкоплеча, узкобедра, тонка в талии. Юная округлость ее быстро и навсегда сменилась породистой сухопаростью; сухи и узки были ее щиколотки и запястья, легка и быстра походка, легки и стремительны - без резкости - движения. Она смиряла и замедляла их на людях, когда чувствовала, что на нее смотрят или, более того, разглядывают. Тогда жесты ее становились настороженно скупы, однако никогда не скованны.


Строгая, стройная осанка была у нее: даже склоняясь над письменным столом, она хранила «стальную выправку хребта».


Волосы ее, золотисто-каштановые, в молодости вившиеся крупно и мягко, рано начали седеть - и это еще усиливало ощущение света, излучавшегося ее лицом - смугло-бледным, матовым; светлы и немеркнущи были глаза - зеленые, цвета винограда, окаймленные коричневатыми веками.


Черты лица и контуры его были точны и четки; никакой расплывчатости, ничего недодуманного мастером, не пройденного резцом, не отшлифованного: нос, тонкий у переносицы, переходил в небольшую горбинку и заканчивался не заостренно, а укороченно, гладкой площадочкой, от которой крыльями расходились подвижные ноздри, казавшийся мягким рот был строго ограничен невидимой линией.


Две вертикальные бороздки разделяли русые брови.


Казавшееся завершенным до замкнутости, до статичности, лицо было полно постоянного внутреннего движения, потаенной выразительности, изменчиво и насыщено оттенками, как небо и вода.


Руки были крепкие, деятельные, трудовые. Два серебряных перстня (перстень-печатка с изображением кораблика, агатовая гемма с Гермесом в гладкой оправе, подарок ее отца) и обручальное кольцо - никогда не снимавшиеся, не привлекали к рукам внимания, не украшали и не связывали их, а естественно составляли с ними единое целое.


Речь - сжата, реплики - формулы.


Умела слушать; никогда не подавляла собеседника, но в споре была опасна: на диспутах, дискуссиях и обсуждениях, не выходя из пределов леденящей учтивости, молниеносным выпадом сражала оппонента.


Была блестящим рассказчиком.


Стихи читала не камерно, а как бы на большую аудиторию.


Читала темпераментно, смыслово, без поэтических «подвываний», никогда не опуская (упуская!) концы строк; самое сложное мгновенно прояснялось в ее исполнении.


Читала охотно, доверчиво, по первой просьбе, а то и не дожидаясь ее, сама предлагая: «Хотите, я вам прочту стихи?»


Всю жизнь была велика - и неудовлетворена - ее потребность в читателях, слушателях, в быстром и непосредственном отклике на написанное.


К начинающим поэтам была добра и безмерно терпелива, лишь бы ощущала в них - или воображала! - «искру божью» дара; в каждом таком чуяла собрата, преемника - о, не своего! - самой Поэзии! - но ничтожества распознавала и беспощадно развенчивала, как находившихся в зачаточном состоянии, так и достигших мнимых вершин.


Была действенно добра и щедра: спешила помочь, выручить, спасти - хотя бы подставить плечо; делилась последним, наинасущнейшим, ибо лишним не обладала.


Умея давать, умела и брать, не чинясь; долго верила в «круговую поруку добра», в великую, неистребимую человеческую взаимопомощь.


Беспомощна не была никогда, но всегда - беззащитна.


Снисходительная к чужим, с близких - друзей, детей - требовала как с самой себя: непомерно.


Не отвергала моду, как считали некоторые поверхностные ее современники, но, не имея материальной возможности ни создавать ее, ни следовать ей, брезгливо избегала нищих под нее подделок и в годы эмиграции с достоинством носила одежду с чужого плеча.


В вещах превыше всего ценила прочность, испытанную временем: не признавала хрупкого, мнущегося, рвущегося, крошащегося, уязвимого, одним словом - «изящного».


Поздно ложилась, перед сном читала. Вставала рано.


Была спартански скромна в привычках, умеренна в еде.


Курила: в России - папиросы, которые сама набивала, за границей - крепкие, мужские сигареты, по полсигареты в простом, вишневом мундштуке.


Пила черный кофе: светлые его зерна жарила до коричневости, терпеливо молола в старинной турецкой мельнице, медной, в виде круглого столбика, покрытого восточной вязью.


С природой была связана воистину кровными узами, любила ее - горы, скалы, лес - языческой обожествляющей и вместе с тем преодолевающей ее любовью, без примеси созерцательности, поэтому с морем, которого не одолеть ни пешком, ни вплавь, не знала что делать. Просто любоваться им не умела.


Низменный, равнинный пейзаж удручал ее, также, как сырые, болотистые, камышовые места, так же, как влажные месяцы года, когда почва становится недостоверной под ногой пешехода, а горизонт расплывчат.


Навсегда родными в памяти ее остались Таруса ее детства и Коктебель - юности, их она искала постоянно и изредка находила в холмистости бывших «королевских охотничьих угодий» Медонского леса, в гористости, красках и запахах Средиземноморского побережья.


Легко переносила жару, трудно - холод.


Была равнодушна к срезанным цветам, к букетам, ко всему, распускающемуся в вазах или в горшках на подоконниках; цветам же, растущим в садах, предпочитала, за их мускулистость и долговечность, - плющ, вереск, дикий виноград, кустарники.


Ценила умное вмешательство человека в природу, его сотворчество с ней: парки, плотины, дороги.


С неизменной нежностью, верностью и пониманием (даже почтением!) относилась к собакам и кошкам, они ей платили взаимностью.


В прогулках чаще всего преследовала цель: дойти до…, взобраться на…; радовалась более, чем купленному, «добыче»: собранным грибам, ягодам и, в трудную чешскую пору, когда мы жили на убогих деревенских окраинах, - хворосту, которым топили печи.


Хорошо ориентируясь вне города, в его пределах теряла чувство направления, плутала до отчаяния даже в знакомых местах.


Боялась высоты, многоэтажности, толпы (давки), автомобилей, эскалаторов, лифтов. Из всех видов городского транспорта пользовалась (одна, без сопровождающих) только трамваем и метро. Если не было их, шла пешком.


Была не способна к математике, чужда какой бы то ни было техники.


Ненавидела быт - за неизбывность его, за бесполезную повторяемость ежедневных забот, за то, что пожирает время, необходимое для основного. Терпеливо и отчужденно превозмогала его - всю жизнь.


Общительная, гостеприимная, охотно завязывала знакомства, менее охотно развязывала их. Обществу «правильных людей» предпочитала окружение тех, кого принято считать чудаками. Да и сама слыла чудачкой.


В дружбе и во вражде была всегда пристрастна и не всегда последовательна. Заповедь «не сотвори себе кумира» нарушала постоянно.


Считалась с юностью, чтила старость.


Обладала изысканным чувством юмора, не видела смешного в явно - или грубо - смешном.


Из двух начал, которым было подвлиянно ее детство - изобразительные искусства (сфера отца) и музыка (сфера матери), - восприняла музыку. Форма и колорит - достоверно осязаемое и достоверно зримое - остались ей чужды. Увлечься могла только сюжетом изображенного - так дети «смотрят картинки», - поэтому, скажем, книжная графика и, в частности, гравюра (любила Дюрера, Доре) была ближе ее духу, нежели живопись.


Ранняя увлеченность театром, отчасти объяснявшаяся влиянием ее молодого мужа, его и ее молодых друзей, осталась для нее, вместе с юностью, в России, не перешагнув ни границ зрелости, ни границ страны.


Из всех видов зрелищ предпочитала кино, причем «говорящему» - немое, за бóльшие возможности со-творчества, со-чувствия, со-воображения, предоставлявшиеся им зрителю.



Была человеком слова, человеком действия, человеком долга.


При всей своей скромности знала себе цену.

КАК ОНА ПИСАЛА?

Отметя все дела, все неотложности, с раннего утра, на свежую голову, на пустой и поджарый живот.

«Страницы воспоминаний» (Ариадна Эфрон)

Какой она была?

Моя мать, Марина Ивановна Цветаева, была невелика ростом - 163 см, с фигурой египетского мальчика - широкоплеча, узкобедра, тонка в талии. Юная округлость ее быстро и навсегда сменилась породистой сухопаростью; сухи и узки были ее щиколотки и запястья, легка и быстра походка, легки и стремительны - без резкости - движения. Она смиряла и замедляла их на людях, когда чувствовала, что на нее смотрят или, более того, разглядывают. Тогда жесты ее становились настороженно скупы, однако никогда не скованны.

Строгая, стройная осанка была у нее: даже склоняясь над письменным столом, она хранила «стальную выправку хребта».

Волосы ее, золотисто-каштановые, в молодости вившиеся крупно и мягко, рано начали седеть - и это еще усиливало ощущение света, излучавшегося ее лицом - смугло-бледным, матовым; светлы и немеркнущи были глаза - зеленые, цвета винограда, окаймленные коричневатыми веками.

Черты лица и контуры его были точны и четки; никакой расплывчатости, ничего недодуманного мастером, не пройденного резцом, не отшлифованного: нос, тонкий у переносицы, переходил в небольшую горбинку и заканчивался не заостренно, а укороченно, гладкой площадочкой, от которой крыльями расходились подвижные ноздри, казавшийся мягким рот был строго ограничен невидимой линией.

Две вертикальные бороздки разделяли русые брови.

Казавшееся завершенным до замкнутости, до статичности, лицо было полно постоянного внутреннего движения, потаенной выразительности, изменчиво и насыщено оттенками, как небо и вода.

Руки были крепкие, деятельные, трудовые. Два серебряных перстня (перстень-печатка с изображением кораблика, агатовая гемма с Гермесом в гладкой оправе, подарок ее отца) и обручальное кольцо - никогда не снимавшиеся, не привлекали к рукам внимания, не украшали и не связывали их, а естественно составляли с ними единое целое.

Речь - сжата, реплики - формулы.

Умела слушать; никогда не подавляла собеседника, но в споре была опасна: на диспутах, дискуссиях и обсуждениях, не выходя из пределов леденящей учтивости, молниеносным выпадом сражала оппонента.

Была блестящим рассказчиком.

Стихи читала не камерно, а как бы на большую аудиторию.

Читала темпераментно, смыслово, без поэтических «подвываний», никогда не опуская (упуская!) концы строк; самое сложное мгновенно прояснялось в ее исполнении.

Читала охотно, доверчиво, по первой просьбе, а то и не дожидаясь ее, сама предлагая: «Хотите, я вам прочту стихи?»

Всю жизнь была велика - и неудовлетворена - ее потребность в читателях, слушателях, в быстром и непосредственном отклике на написанное.

К начинающим поэтам была добра и безмерно терпелива, лишь бы ощущала в них - или воображала! - «искру божью» дара; в каждом таком чуяла собрата, преемника - о, не своего! - самой Поэзии! - но ничтожества распознавала и беспощадно развенчивала, как находившихся в зачаточном состоянии, так и достигших мнимых вершин.

Была действенно добра и щедра: спешила помочь, выручить, спасти - хотя бы подставить плечо; делилась последним, наинасущнейшим, ибо лишним не обладала.

Умея давать, умела и брать, не чинясь; долго верила в «круговую поруку добра», в великую, неистребимую человеческую взаимопомощь.

Беспомощна не была никогда, но всегда - беззащитна.

Снисходительная к чужим, с близких - друзей, детей - требовала как с самой себя: непомерно.

Не отвергала моду, как считали некоторые поверхностные ее современники, но, не имея материальной возможности ни создавать ее, ни следовать ей, брезгливо избегала нищих под нее подделок и в годы эмиграции с достоинством носила одежду с чужого плеча.

В вещах превыше всего ценила прочность, испытанную временем: не признавала хрупкого, мнущегося, рвущегося, крошащегося, уязвимого, одним словом - «изящного».

Поздно ложилась, перед сном читала. Вставала рано.

Была спартански скромна в привычках, умеренна в еде.

Курила: в России - папиросы, которые сама набивала, за границей - крепкие, мужские сигареты, по полсигареты в простом, вишневом мундштуке.

Пила черный кофе: светлые его зерна жарила до коричневости, терпеливо молола в старинной турецкой мельнице, медной, в виде круглого столбика, покрытого восточной вязью.

С природой была связана воистину кровными узами, любила ее - горы, скалы, лес - языческой обожествляющей и вместе с тем преодолевающей ее любовью, без примеси созерцательности, поэтому с морем, которого не одолеть ни пешком, ни вплавь, не знала что делать. Просто любоваться им не умела.

Низменный, равнинный пейзаж удручал ее, так же, как сырые, болотистые, камышовые места, так же, как влажные месяцы года, когда почва становится недостоверной под ногой пешехода, а горизонт расплывчат.

Навсегда родными в памяти ее остались Таруса ее детства и Коктебель - юности, их она искала постоянно и изредка находила в холмистости бывших «королевских охотничьих угодий» Медонского леса, в гористости, красках и запахах Средиземноморского побережья.

Легко переносила жару, трудно - холод.

Была равнодушна к срезанным цветам, к букетам, ко всему, распускающемуся в вазах или в горшках на подоконниках; цветам же, растущим в садах, предпочитала, за их мускулистость и долговечность, - плющ, вереск, дикий виноград, кустарники.

Ценила умное вмешательство человека в природу, его сотворчество с ней: парки, плотины, дороги.

С неизменной нежностью, верностью и пониманием (даже почтением!) относилась к собакам и кошкам, они ей платили взаимностью.

В прогулках чаще всего преследовала цель: дойти до..., взобраться на...; радовалась более, чем купленному, «добыче»: собранным грибам, ягодам и, в трудную чешскую пору, когда мы жили на убогих деревенских окраинах, - хворосту, которым топили печи.

Хорошо ориентируясь вне города, в его пределах теряла чувство направления, плутала до отчаяния даже в знакомых местах.

Боялась высоты, многоэтажности, толпы (давки), автомобилей, эскалаторов, лифтов. Из всех видов городского транспорта пользовалась (одна, без сопровождающих) только трамваем и метро. Если не было их, шла пешком.

Была не способна к математике, чужда какой бы то ни было техники.

Ненавидела быт - за неизбывность его, за бесполезную повторяемость ежедневных забот, за то, что пожирает время, необходимое для основного. Терпеливо и отчужденно превозмогала его - всю жизнь.

Общительная, гостеприимная, охотно завязывала знакомства, менее охотно развязывала их. Обществу «правильных людей» предпочитала окружение тех, кого принято считать чудаками. Да и сама слыла чудачкой.

В дружбе и во вражде была всегда пристрастна и не всегда последовательна. Заповедь «не сотвори себе кумира» нарушала постоянно.

Считалась с юностью, чтила старость.

Обладала изысканным чувством юмора, не видела смешного в явно - или грубо - смешном.

Из двух начал, которым было подвлиянно ее детство - изобразительные искусства (сфера отца) и музыка (сфера матери), - восприняла музыку. Форма и колорит - достоверно осязаемое и достоверно зримое - остались ей чужды. Увлечься могла только сюжетом изображенного - так дети «смотрят картинки», - поэтому, скажем, книжная графика и, в частности, гравюра (любила Дюрера, Доре) была ближе ее духу, нежели живопись.

Ранняя увлеченность театром, отчасти объяснявшаяся влиянием ее молодого мужа, его и ее молодых друзей, осталась для нее, вместе с юностью, в России, не перешагнув ни границ зрелости, ни границ страны.

Из всех видов зрелищ предпочитала кино, причем «говорящему» - немое, за большие возможности со-творчества, со-чувствия, со-воображения, предоставлявшиеся им зрителю.

Была человеком слова, человеком действия, человеком долга.

При всей своей скромности знала себе цену.

Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц)

АРИАДНА ЭФРОН
О МАРИНЕ ЦВЕТАЕВОЙ
Воспоминания дочери

КАКОЙ ОНА БЫЛА?

Моя мать, Марина Ивановна Цветаева, была невелика ростом – 163 см, с фигурой египетского мальчика – широкоплеча, узкобедра, тонка в талии. Юная округлость ее быстро и навсегда сменилась породистой сухопаростью; сухи и узки были ее щиколотки и запястья, легка и быстра походка, легки и стремительны – без резкости – движения. Она смиряла и замедляла их на людях, когда чувствовала, что на нее смотрят или, более того, разглядывают. Тогда жесты ее становились настороженно скупы, однако никогда не скованны.

Строгая, стройная осанка была у нее: даже склоняясь над письменным столом, она хранила «стальную выправку хребта».

Волосы ее, золотисто-каштановые, в молодости вившиеся крупно и мягко, рано начали седеть – и это еще усиливало ощущение света, излучавшегося ее лицом – смугло-бледным, матовым; светлы и немеркнущи были глаза – зеленые, цвета винограда, окаймленные коричневатыми веками.

Черты лица и контуры его были точны и четки; никакой расплывчатости, ничего недодуманного мастером, не пройденного резцом, не отшлифованного: нос, тонкий у переносицы, переходил в небольшую горбинку и заканчивался не заостренно, а укороченно, гладкой площадочкой, от которой крыльями расходились подвижные ноздри, казавшийся мягким рот был строго ограничен невидимой линией.

Две вертикальные бороздки разделяли русые брови.

Казавшееся завершенным до замкнутости, до статичности, лицо было полно постоянного внутреннего движения, потаенной выразительности, изменчиво и насыщено оттенками, как небо и вода.

Руки были крепкие, деятельные, трудовые. Два серебряных перстня (перстень-печатка с изображением кораблика, агатовая гемма с Гермесом в гладкой оправе, подарок ее отца) и обручальное кольцо – никогда не снимавшиеся, не привлекали к рукам внимания, не украшали и не связывали их, а естественно составляли с ними единое целое.

Речь – сжата, реплики – формулы.

Умела слушать; никогда не подавляла собеседника, но в споре была опасна: на диспутах, дискуссиях и обсуждениях, не выходя из пределов леденящей учтивости, молниеносным выпадом сражала оппонента.

Была блестящим рассказчиком.

Стихи читала не камерно, а как бы на большую аудиторию.

Читала темпераментно, смыслово, без поэтических «подвываний», никогда не опуская (упуская!) концы строк; самое сложное мгновенно прояснялось в ее исполнении.

Читала охотно, доверчиво, по первой просьбе, а то и не дожидаясь ее, сама предлагая: «Хотите, я вам прочту стихи?»

Всю жизнь была велика – и неудовлетворена – ее потребность в читателях, слушателях, в быстром и непосредственном отклике на написанное.

К начинающим поэтам была добра и безмерно терпелива, лишь бы ощущала в них – или воображала! – «искру божью» дара; в каждом таком чуяла собрата, преемника – о, не своего! – самой Поэзии! – но ничтожества распознавала и беспощадно развенчивала, как находившихся в зачаточном состоянии, так и достигших мнимых вершин.

Была действенно добра и щедра: спешила помочь, выручить, спасти – хотя бы подставить плечо; делилась последним, наинасущнейшим, ибо лишним не обладала.

Умея давать, умела и брать, не чинясь; долго верила в «круговую поруку добра», в великую, неистребимую человеческую взаимопомощь.

Беспомощна не была никогда, но всегда – беззащитна.

Снисходительная к чужим, с близких – друзей, детей – требовала как с самой себя: непомерно.

Не отвергала моду, как считали некоторые поверхностные ее современники, но, не имея материальной возможности ни создавать ее, ни следовать ей, брезгливо избегала нищих под нее подделок и в годы эмиграции с достоинством носила одежду с чужого плеча.

В вещах превыше всего ценила прочность, испытанную временем: не признавала хрупкого, мнущегося, рвущегося, крошащегося, уязвимого, одним словом – «изящного».

Поздно ложилась, перед сном читала. Вставала рано.

Была спартански скромна в привычках, умеренна в еде.

Курила: в России – папиросы, которые сама набивала, за границей – крепкие, мужские сигареты, по полсигареты в простом, вишневом мундштуке.

Пила черный кофе: светлые его зерна жарила до коричневости, терпеливо молола в старинной турецкой мельнице, медной, в виде круглого столбика, покрытого восточной вязью.

С природой была связана воистину кровными узами, любила ее – горы, скалы, лес – языческой обожествляющей и вместе с тем преодолевающей ее любовью, без примеси созерцательности, поэтому с морем, которого не одолеть ни пешком, ни вплавь, не знала что делать. Просто любоваться им не умела.

Низменный, равнинный пейзаж удручал ее, также, как сырые, болотистые, камышовые места, так же, как влажные месяцы года, когда почва становится недостоверной под ногой пешехода, а горизонт расплывчат.

Навсегда родными в памяти ее остались Таруса ее детства и Коктебель – юности, их она искала постоянно и изредка находила в холмистости бывших «королевских охотничьих угодий» Медонского леса, в гористости, красках и запахах Средиземноморского побережья.

Легко переносила жару, трудно – холод.

Была равнодушна к срезанным цветам, к букетам, ко всему, распускающемуся в вазах или в горшках на подоконниках; цветам же, растущим в садах, предпочитала, за их мускулистость и долговечность, – плющ, вереск, дикий виноград, кустарники.

Ценила умное вмешательство человека в природу, его сотворчество с ней: парки, плотины, дороги.

С неизменной нежностью, верностью и пониманием (даже почтением!) относилась к собакам и кошкам, они ей платили взаимностью.

В прогулках чаще всего преследовала цель: дойти до…, взобраться на…; радовалась более, чем купленному, «добыче»: собранным грибам, ягодам и, в трудную чешскую пору, когда мы жили на убогих деревенских окраинах, – хворосту, которым топили печи.

Хорошо ориентируясь вне города, в его пределах теряла чувство направления, плутала до отчаяния даже в знакомых местах.

Боялась высоты, многоэтажности, толпы (давки), автомобилей, эскалаторов, лифтов. Из всех видов городского транспорта пользовалась (одна, без сопровождающих) только трамваем и метро. Если не было их, шла пешком.

Была не способна к математике, чужда какой бы то ни было техники.

Ненавидела быт – за неизбывность его, за бесполезную повторяемость ежедневных забот, за то, что пожирает время, необходимое для основного. Терпеливо и отчужденно превозмогала его – всю жизнь.

Общительная, гостеприимная, охотно завязывала знакомства, менее охотно развязывала их. Обществу «правильных людей» предпочитала окружение тех, кого принято считать чудаками. Да и сама слыла чудачкой.

В дружбе и во вражде была всегда пристрастна и не всегда последовательна. Заповедь «не сотвори себе кумира» нарушала постоянно.

Считалась с юностью, чтила старость.

Обладала изысканным чувством юмора, не видела смешного в явно – или грубо – смешном.

Из двух начал, которым было подвлиянно ее детство – изобразительные искусства (сфера отца) и музыка (сфера матери), – восприняла музыку. Форма и колорит – достоверно осязаемое и достоверно зримое – остались ей чужды. Увлечься могла только сюжетом изображенного – так дети «смотрят картинки», – поэтому, скажем, книжная графика и, в частности, гравюра (любила Дюрера, Доре) была ближе ее духу, нежели живопись.

Ранняя увлеченность театром, отчасти объяснявшаяся влиянием ее молодого мужа, его и ее молодых друзей, осталась для нее, вместе с юностью, в России, не перешагнув ни границ зрелости, ни границ страны.

Из всех видов зрелищ предпочитала кино, причем «говорящему» – немое, за бóльшие возможности со-творчества, со-чувствия, со-воображения, предоставлявшиеся им зрителю.

Была человеком слова, человеком действия, человеком долга.

При всей своей скромности знала себе цену.

КАК ОНА ПИСАЛА?

Отметя все дела, все неотложности, с раннего утра, на свежую голову, на пустой и поджарый живот.

Налив себе кружечку кипящего черного кофе, ставила ее на письменный стол, к которому каждый день своей жизни шла, как рабочий к станку – с тем же чувством ответственности, неизбежности, невозможности иначе.

Все, что в данный час на этом столе оказывалось лишним, отодвигала в стороны, освобождая, уже машинальным движением, место для тетради и для локтей.

Лбом упиралась в ладонь, пальцы запускала в волосы, сосредоточивалась мгновенно.

Глохла и слепла ко всему, что не рукопись, в которую буквально впивалась – острием мысли и пера.

На отдельных листах не писала – только в тетрадях, любых – от школьных до гроссбухов, лишь бы не расплывались чернила. В годы революции шила тетради сама.

Писала простой деревянной ручкой с тонким (школьным) пером. Самопишущими ручками не пользовалась никогда.

Временами прикуривала от огонька зажигалки, делала глоток кофе. Бормотала, пробуя слова на звук. Не вскакивала, не расхаживала по комнате в поисках ускользающего – сидела за столом, как пригвожденная.

Если было вдохновение, писала основное, двигала вперед замысел, часто с быстротой поразительной; если же находилась в состоянии только сосредоточенности, делала черную работу поэзии, ища то самое слово-понятие, определение, рифму, отсекая от уже готового текста то, что считала длиннотами и приблизительностями.

Добиваясь точности, единства смысла и звучания, страницу за страницей исписывала столбцами рифм, десятками вариантов строф, обычно не вычеркивая те, что отвергала, а – подводя под ними черту, чтобы начать новые поиски.

Прежде чем взяться за работу над большой вещью, до предела конкретизировала ее замысел, строила план, от которого не давала себе отходить, чтобы вещь не увлекла ее по своему течению, превратясь в неуправляемую.

Писала очень своеобразным круглым, мелким, четким почерком, ставшим в черновиках последней трети жизни трудно читаемым из-за нарастающих сокращений: многие слова обозначаются одной лишь первой буквой; все больше рукопись становится рукописью для себя одной.

Характер почерка определился рано, еще в детстве.

Вообще же, небрежность в почерке считала проявлением оскорбительного невнимания пишущего к тому, кто будет читать: к любому адресату, редактору, наборщику. Поэтому письма писала особенно разборчиво, а рукописи, отправляемые в типографию, от руки перебеливала печатными буквами.

На письма отвечала, не мешкая. Если получала письмо с утренней почтой, зачастую набрасывала черновик ответа тут же, в тетради, как бы включая его в творческий поток этого дня. К письмам своим относилась так же творчески и почти так же взыскательно, как к рукописям.

Иногда возвращалась к тетрадям и в течение дня. Ночами работала над ними только в молодости.

Работе умела подчинять любые обстоятельства, настаиваю: любые.

Талант трудоспособности и внутренней организованности был у нее равен поэтическому дару.

Закрыв тетрадь, открывала дверь своей комнаты – всем заботам и тяготам дня.

ЕЕ СЕМЬЯ

Марина Ивановна Цветаева родилась в семье, являвшей собой некий союз одиночеств. Отец, Иван Владимирович Цветаев, великий и бескорыстный труженик и просветитель, создатель первого в дореволюционной России Государственного музея изобразительных искусств, ставшего ныне культурным центром мирового значения, рано потерял горячо любимую и прелестную жену – Варвару Дмитриевну Иловайскую, которая умерла, подарив мужу сына. Вторым браком Иван Владимирович женился на юной Марии Александровне Мейн, долженствовавшей заменить мать его старшей дочери Валерии и маленькому Андрею, – женился, не угасив любви к умершей, привлеченный и внешним с ней сходством Марии Александровны, и ее душевными качествами – благородством, самоотверженностью, серьезностью не по летам.

Однако Мария Александровна оказалась слишком собой, чтобы служить заменой, сходство же черт (высокий лоб, карие глаза, темные волнистые волосы, нос с горбинкой, красивый изгиб губ) лишь подчеркивало разницу в характерах: вторая жена не обладала ни грацией, ни мягким обаянием первой; эти женственные качества не так-то часто сосуществуют с мужской силой личности и твердостью характера, отличавшими Марию Александровну. К тому же сама она росла без матери; воспитавшая ее гувернантка-швейцарка, женщина большого сердца, но неумная, сумела внушить ей лишь «строгие правила» без оттенков и полутонов. Все остальное Мария Александровна внушила себе сама.

Замуж за Ивана Владимировича она вышла, любя другого, брак с которым был невозможен, вышла, чтобы, поставив крест на невозможном, обрести цель и смысл жизни в повседневном, будничном служении человеку, которого она безмерно уважала, и двум его осиротевшим детям.

В доме, бывшем приданым Варвары Дмитриевны и еще не остывшем от ее присутствия, молодая хозяйка завела свои собственные порядки, рожденные не опытом, которого у нее не было, а одной лишь внутренней убежденностью в их необходимости, порядки, пришедшиеся не по нраву ни челяди, ни родственникам первой жены, ни, главное, девятилетней падчерице.

Валерия невзлюбила Марию Александровну с детских лет и навсегда, и если впоследствии разумом что-то и поняла в ней, то сердцем ничего не приняла и не простила: главным же образом – чужеродности самой природы ее собственной своей природе, самой ее человеческой сущности – собственной своей; этого необычайного сплава мятежности и самодисциплины, одержимости и сдержанности, деспотизма и вольнолюбивости, этой безмерной требовательности к себе и к другим и столь несхожего с атмосферой дружелюбной праздничности, царившей в семье при Варваре Дмитриевне, духа аскетизма, насаждавшегося мачехой. Всего этого было через край, все это било через край, не умещаясь в общепринятых тогда рамках. Может быть, не приняла Валерия и сумрачной неженской мощи таланта Марии Александровны, выдающейся пианистки, пришедшего на смену легкому, соловьиному, певческому дару Варвары Дмитриевны.

Так или иначе, несовместимость их характеров привела к тому, что Валерию по решению семейного совета, возглавлявшегося ее дедом, историком Иловайским, поместили в Екатерининский институт «для благородных девиц», среди которых она обрела многочисленных наперсниц; Андрей же воспитывался дома; он с Марией Александровной ладил, хотя настоящей душевной близости между ними так и не возникло: он в этой близости не нуждался, Мария Александровна на ней не настаивала.

Любимый в семье, красивый, одаренный, в меру общительный, Андрей, вместе с тем, рос (и вырос) замкнутым и обособленным – на всю жизнь, так до конца не открывшись ни людям, ни самой жизни и не проявив себя в ней в полную меру своих способностей.

Из двух дочерей от второго брака Ивана Владимировича наиболее для родителей легкой оказалась (или показалась) младшая, Анастасия; в детстве она была проще, податливее, ласковее Марины и младшестью своей и незащищенностью была ближе матери, отдыхавшей с ней душою: Асю можно было просто любить. В старшей же, Марине, Мария Александровна слишком рано распознала себя, свое: свой романтизм, свою скрытую страстность, свои недостатки – спутники таланта, свои вершины и бездны – плюс собственные Маринины! – и старалась укрощать и выравнивать их. Конечно же, и это было материнской любовью, и, может быть, в превосходной степени, но в то же время это была борьба с самой собой, уже состоявшейся, в ребенке, еще не определившемся, борьба с будущим – столь безнадежная! – во имя самого будущего… Борясь с Мариной, мать боролась за нее, – втайне гордясь тем, что не может одержать победу!

Причин тому, что дочери Марии Александровны не дружили в детстве, а сблизились сравнительно поздно, уже подростками, было несколько: они заключались и в детской ревности Марины к Асе (которой материнская нежность и снисходительность доставались так легко!), и в Марининой тяге к обществу старших, с которыми она могла померяться умом, и к обществу взрослых, у которых она могла им обогатиться, и в ее стремлении к главенству – над равными, если не над сильнейшими, но отнюдь не над более слабыми, и в том, наконец, что ей, ребенку раннего и самобытного развития, попросту была неинтересна младенческая Асина несамостоятельность. Лишь перегнав самое себя во внутреннем росте, перемахнув через двухгодичную разницу в возрасте (равноценно взрослому двадцатилетию!) – стала Ася Марининым другом отроческих и юных лет. Ранняя смерть матери еще более объединила их, осиротевших.

В весеннюю свою пору сестры являли определенное сходство – внешности и характера, основное же отличие выразилось в том, что Маринина разносторонность обрела – рано и навсегда – единое и глубокое русло целенаправленного таланта, Асины же дарования и стремления растекались по многим руслам, и духовная жажда ее утолялась из многих источников. В дальнейшем жизненные пути их разошлись.

Искренне любившая отца, Валерия вначале относилась к его младшим дочерям, своим сводным сестрам, с равной благожелательностью; приезжая на каникулы из института и потом, по окончании его, она старалась баловать обеих, «нейтрализовать» строгость и взыскательность Марии Александровны, от которой оставалась независимой, пользуясь в семье полнейшей самостоятельностью, как и ее брат Андрей. На отношение Валерии Ася отвечала со всей непосредственностью, горячей к ней привязанностью; Марина же учуяла в нем подвох: не отвергая Валериных поблажек, пользуясь ее тайным покровительством, она тем самым как бы изменяла матери, ее линии, ее стержню, изменяла самой себе, сбиваясь с трудного пути подчинения долгу на легкую тропу соблазнов– карамелек и чтения книг из Балериной библиотеки.

В Маринином восприятии сочувствие старшей сестры оборачивалось лукавством, служило Валерии оружием против мачехи, расшатывало ее влияние на дочерей. С Марининого осознания бездны, пролегающей между изменой и верностью, соблазном и долгом, и начался разлад между ней и Валерией, чья кратковременная и, по-видимому, поверхностная симпатия к сестре вскоре перешла в неприязнь, а впоследствии – в неприятие (характером – личности) – в то самое непрощение не только недостатков, но и качеств, на котором основывалось ее отношение к мачехе.

(Валерия была человеком последовательным, разойдясь с Мариной в юности, она никогда больше не пожелала с ней встретиться, а творчеством ее заинтересовалась только тогда, когда о нем заговорили вокруг; заинтересовалась накануне своей смерти и десятилетия спустя – Марининой. С Асей, с Андреем и его семьей общалась, но – соблюдая дистанцию.)

Ивану Владимировичу все его дети были равно дороги; разногласия в семье, для счастья которой он делал (и сделал) все, что мог, глубоко огорчали его. Отношения между ним и Марией Александровной были полны взаимной доброты и уважения; Мария Александровна, помощница мужа в делах музея, понимала его одержимость в достижении многотрудной цели его жизни и его отвлеченность от дел домашних; Иван Владимирович, оставаясь чуждым музыке, понимал трагическую одержимость ею своей жены, трагическую, ибо, по неписаным законам той поры, сфера деятельности женщины-пианистки, каким бы талантом она ни обладала, ограничивалась стенами собственной комнаты или гостиной. В концертные залы, где фортепьянная музыка звучала для множеств, женщина имела доступ только в качестве слушательницы. Наделенная даром глубоким и сильным, Мария Александровна была осуждена оставаться в нем замкнутой, выражать его лишь для себя одной.

Детей своих Мария Александровна растила не только на сухом хлебе долга: она открыла им глаза на никогда не изменяющее человеку, вечное чудо природы, одарила их многими радостями детства, волшебством семейных праздников, рождественских елок, дала им в руки лучшие в мире книги – те, что прочитываются впервые; возле нее было просторно уму, сердцу, воображению.

Умирая, она скорбела о том, что не увидит дочерей взрослыми; но последние слова ее, по свидетельству Марины, были: «Мне жалко только музыки и солнца».

ЕЁ МУЖ. ЕГО СЕМЬЯ

1893 года – родился ее муж, Сергей Яковлевич Эфрон, шестым ребенком в семье, где было девять человек детей.

Мать его, Елизавета Петровна Дурново (1855–1910), из старинного дворянского рода, единственная дочь рано вышедшего в отставку гвардейского офицера, адъютанта Николая I, и будущий муж ее, Яков Константинович Эфрон (1854–1909), слушатель Московского Технического Училища, были членами партии «Земля и Воля»; в 1879 году примкнули к группе «Черный передел». Познакомились они на сходке в Петровском-Разумовском. Красивая строгой и вдохновенной красотой черноволосая девушка, тайно приехавшая из Дворянского Собрания и одетая в бальное платье и бархатную накидку, произвела на Якова Константиновича впечатление «существа с иной планеты»; но планета оказалась у них одна – Революция.

Политические взгляды Елизаветы Петровны, которой довелось сыграть немаловажную роль в революционно-демократическом движении своего времени, сложились под влиянием П. А. Кропоткина. Благодаря ему она стала – еще в ранней юности – членом I Интернационала и твердо определила свой жизненный путь. Кропоткин гордился своей ученицей, принимал живое участие в ее судьбе. Дружбу между ними прервала лишь смерть.

Яков Константинович и Елизавета Петровна выполняли все, самые опасные и самые по-человечески трудные, задания, которые поручала им организация. Так, Якову Константиновичу, вместе с двумя его товарищами, было доверено привести в исполнение приговор Революционного комитета «Земли и Воли» над проникшим в московскую организацию агентом охранки, провокатором Рейнштейном. Он был казнен 26 февраля 1879 года. Обнаружить виновных полиции не удалось.

В июле 1880 года Елизавета Петровна была арестована при перевозке из Москвы в Петербург нелегальной литературы и станка для подпольной типографии и заключена в Петропавловскую крепость. Арест дочери был страшным ударом для ничего не подозревавшего отца, ударом и по родительским его чувствам, и по незыблемым его монархическим убеждениям. Благодаря своим обширным связям он сумел взять дочь на поруки; ей удалось бежать за границу; туда за ней последовал Яков Константинович, там они обвенчались и провели долгих семь лет. Первые их дети – Анна, Петр и Елизавета – родились в эмиграции.

По возвращении в Россию жизнь Эфронов сложилась нелегко: народовольческое движение было разгромлено, друзья – рассеяны по тюрьмам, ссылкам, чужим краям. Состоявший под гласным надзором полиции, Яков Константинович имел право на должность страхового агента – не более. Работа была безрадостной и бесперспективной, а малый оклад едва позволял содержать – кормить, одевать, учить, лечить – все прибавлявшуюся семью. Родители Елизаветы Петровны, пожилые, немощные, жили отъединенно и о нужде своих близких попросту не догадывались; дочь же о помощи не просила.

При всех повседневных трудностях, при всех неутешных горестях (трое младших детей умерли – Алеша и Таня от менингита, общий любимец семилетний Глеб – от врожденного порока сердца) семья Эфронов являла собой удивительно гармоническое содружество старших и младших; в ней не было места принуждению, окрику, наказанию; каждый, пусть самый крохотный ее член, рос и развивался свободно, подчиняясь одной лишь дисциплине – совести и любви, наипросторнейшей для личности, и вместе с тем наистрожайшей, ибо – добровольной.

Каждый в этой семье был наделен редчайшим даром – любить другого (других) так, как это нужно было другому (другим), а не самому себе; отсюда присущие и родителям, и детям самоотверженность без жертвоприношения, щедрость без оглядки, такт без равнодушия, отсюда способность к самоотдаче, вернее – к саморастворению в общем деле, в выполнении общего долга. Эти качества и способности свидетельствовали отнюдь не о «вегетарианстве духа»; все – большие и малые – были людьми темпераментными, страстными и тем самым – пристрастными; умея любить, умели ненавидеть, но – умели и «властвовать собою».

В конце 90-х годов Елизавета Петровна вновь возвращается к революционной деятельности. С ней вместе этим же путем пойдут и старшие дети. Яков Константинович все той же работой, все в том же страховом обществе продолжает служить опорой своему «гнезду революционеров». В часто меняющихся квартирах, снимаемых им, собираются и старые товарищи родителей, и друзья молодежи – курсистки, студенты, гимназисты; на даче в Быкове печатают прокламации, изготовляют взрывчатку, скрывают оружие.

На фотографиях тех и позднейших лет сохранился мужественный и нежный образ Елизаветы Петровны – поседевшей, усталой, но все еще несогбенной женщины, со взором, глядящим вглубь и из глубины; ранние морщины стекают вдоль уголков губ, исчерчивают высокий, узкий лоб; скромная одежда слишком свободна для исхудавшего тела; рядом с ней – ее муж; у него – не просто открытое, а как бы распахнутое лицо, защищенное лишь плотно сомкнутым небольшим ртом; светлые, очень ясные глаза, вздернутый мальчишеский нос. И – та же ранняя седина, и – те же морщины, и та же печать терпения, но отнюдь не смирения, и на этом лице.

Их окружают дети: Анна, которая будет руководить рабочими кружками и строить баррикады вместе с женой Баумана; Петр, которому, после отчаянных по смелости антиправительственных действий и дерзких побегов из неволи, будет разрешено вернуться из эмиграции лишь в канун первой мировой войны – чтобы умереть на родине; Вера, так названная в честь друга матери, пламенной Веры Засулич, – пока еще девочка с косами, чей взрослый жизненный путь так же начнется с тюрем и этапов; Елизавета («солнце семьи», как назовет ее впоследствии Марина Ивановна Цветаева) – опора и помощница старших, воспитательница младших; Сережа, которому предстоит прийти к революции самой тяжелой и самой кружной дорогой и выпрямлять ее всю свою жизнь – всей своей жизнью; Константин, который уйдет из жизни подростком и уведет за собой мать…

Политическая активность Елизаветы Петровны и ее детей-соратников достигла своей вершины и своего предела в революцию 1905 года. Последовавшие затем полицейские репрессии, обрушившиеся на семью, раздробили единство ее судьбы на отдельные судьбы отдельных людей. В лихорадке обысков, арестов, следственных и пересыльных тюрем, побегов, смертельной тревоги каждого за всех и всех за каждого Яков Константинович вызволяет из Бутырок Елизавету Петровну, которой угрожает каторга, вносит с помощью друзей разорительный залог и переправляет жену, больную и измученную, за границу, откуда ей не суждено вернуться. В эмиграции она лишь ненадолго переживет мужа и только на один день – последовавшего за ней в изгнание младшего сына, последнюю опору своей души.

В пору первой русской революции Сереже исполнилось всего 12 лет; непосредственного участия в ней принимать он не мог, ловя лишь отголоски событий, сознавая, что помощь его старшим, делу старших – ничтожна, и мучаясь этим. Взрослые отодвигали его в детство, которого больше не было, которое кончилось среди испытаний, постигших семью, – он же рвался к взрослости; жажда подвига и служения обуревала его, и как же неспособно было утолить ее обыкновенное учение в обыкновенной гимназии! К тому же и учение, и само существование Сережи утратили с отъездом Елизаветы Петровны и ритм и устойчивость; жить приходилось то под одним, то под другим кровом, применяясь к тревожным обстоятельствам, а не подчиняясь родному с колыбели порядку; правда, одно, показавшееся мальчику безмятежным, лето он провел вместе с другими членами семьи около матери, в Швейцарии, в местах, напомнивших ей молодость и первую эмиграцию.

Подростком Сережа заболел туберкулезом; болезнь и тоска по матери сжигали его; смерть ее долго скрывали от него, боясь взрыва отчаянья; узнав – он смолчал. Горе было больше слез и слов.

В годы своего отроческого и юношеского становления он, будучи, казалось бы, общительным и открытым, оставался внутренне глубоко смятенным и глубоко одиноким.

Одиночество это разомкнула только Марина.

Они встретились – семнадцатилетний и восемнадцатилетняя – 5 мая 1911 года на пустынном, усеянном мелкой галькой коктебельском, волошинском берегу. Она собирала камешки, он стал помогать ей – красивый грустной и кроткой красотой юноша, почти мальчик (впрочем, ей он показался веселым, точнее: радостным!) – с поразительными, огромными, в пол-лица, глазами; заглянув в них и все прочтя наперед, Марина загадала: если он найдет и подарит мне сердолик, я выйду за него замуж! Конечно, сердолик этот он нашел тотчас же, на ощупь, ибо не отрывал своих серых глаз от ее зеленых, – и вложил ей его в ладонь, розовый, изнутри освещенный, крупный камень, который она хранила всю жизнь, который чудом уцелел и по сей день…

Обвенчались Сережа и Марина в январе 1912 года, и короткий промежуток между встречей их и началом первой мировой войны был единственным в их жизни периодом бестревожного счастья.

В 1914 году Сережа, студент 1-го курса Московского университета, отправляется на фронт с санитарным поездом в качестве брата милосердия; он рвется в бои, но медицинские комиссии, одна за другой, находят его негодным к строевой службе по состоянию здоровья; ему удается, наконец, поступить в юнкерское училище; это играет роковую роль во всей его дальнейшей судьбе, так как под влиянием окружившей его офицерской верноподданнической среды к началу гражданской войны он оказывается втиснутым в лагерь белогвардейцев. Превратно понятые идеи товарищества, верности присяге, вскоре возникшее чувство обреченности «белого движения» и невозможности изменить именно обреченным уводят его самым скорбным, ошибочным и тернистым в мире путем, через Галлиполи и Константинополь – в Чехию и Францию, в стан живых призраков – людей без подданства и гражданства, без настоящего и будущего, с неподъемным грузом одного только прошлого за плечами…

В годы гражданской войны связь между моими родителями порвалась почти полностью; доходили лишь недостоверные слухи с недостоверными «оказиями», писем почти не было – вопросы в них никогда не совпадали с ответами. Если бы не это – кто знает! – судьба двух людей сложилась бы иначе. Пока, по сю сторону неведения, Марина воспевала «белое движение», ее муж, по ту сторону, развенчивал его, за пядью пядь, шаг за шагом и день за днем.

Когда выяснилось, что Сергей Яковлевич эвакуировался в Турцию вместе с остатками разбитой белой армии, Марина поручила уезжавшему за границу Эренбургу разыскать его; Эренбург нашел С. Я., уже перебравшегося в Чехию и поступившего в Пражский университет. Марина приняла решение – ехать к мужу, поскольку ему, недавнему белогвардейцу, в те годы обратный путь был заказан – и невозможен.

АРИАДНА ЭФРОН -ДОЧЬ МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ
Майя Кремер

“А душа не тонет...”
Ариадна Эфрон

Введение
До недавнего времени горькая судьба Ариадны оставалась в тени трагической судьбы еѐ родителей: Марины Цветаевой и Сергея Эфрона. Были отдельные публикации её писем в советских журналах. Было много сплетен и пересудов - чем крупнее личность, тем больше вокруг неѐ клубится слухов. Благодаря книге Марии Белкиной «Скрещение судеб» , вышедшей первым изданием в 1988 году, нам стало известно о том, как жила Аля. О её аресте и многолетнем хождении по мукам... О её попытках спасти и издать материнский архив... Переписка Ариадны Эфрон (первое издание вышло в 1996 году, 2е, значительно дополненное, составленное Руфью Вальбе - относительно недавно, в 2006 году ), позволяет воссоздать еѐ духовный облик, понять, что помогало ей жить и остаться человеком в нечеловеческих условиях.
Вот основные вехи её биографии.
Родилась 18 сентября 1912 г. в Замоскворечье.
В 1922 году эмигрирует из России с матерью, Мариной Цветаевой. С 1925 по 1937 гг. живѐт в Париже. В 1937 году возвращается в Россию. В 39-м была арестована и осуждена по обвинению в шпионаже на 8 лет лагерей. В 1941 году еѐ отец, Сергей Эфрон, был расстрелян, мать покончила с собой. В 1944 году погиб на фронте её брат Георгий. В 1947 году, освободившись из заключения, Ариадна Эфрон поселилась в Рязани, в феврале 1949 года была снова арестована и приговорена к пожизненной ссылке в Туруханский район Красноярского края, в 1955 году реабилитирована. Умерла 16 июля 1975 года. Похоронена в Тарусе.
Портрет
Ариадна Сергеевна Эфрон, Ариадна, Аля... Девочка с «венецианскими глазами», первенец Марины Цветаевой и Сергея Эфрона... Детские годы её прошли рядом с Арбатом, в Борисоглебском переулке, в старом доме, не раз воспетом в цветаевских стихах. Память о доме, где прошло детство, - это, прежде всего, память о родителях, о светлых, беззаботных, радостных днях, которых так мало было отпущено Але в её трудной жизни. В «Воспоминаниях», написанных ею по возвращении из ссылки, Аля подробно описывает старинную московскую квартиру своего детства, «неудобную, путаную, нескладную, но очень уютную». Комнаты её наполнены причудливыми и непонятными предметами, семейными реликвиями, старинными фотографиями и книгами, всем и этими «вещами с душой и историей», которые так интересно рассматривать и трогать. И на этом фоне - образы матери и отца, воскрешенные дочерней любовью и чувством долга. Мать Аля боготворит, её побаивается, об отце говорит с глубокой нежностью и сочувствием. Эти чувства к родителям она пронесла через всю свою жизнь. Внешне она очень походила на отца. Сама Марина говорила о дочери: «У Али моей ни одной черты, кроме общей светлости... Я в этом женском роду - последняя, Аля - целиком в женскую линию эфроновской семьи, вышла родной сестрой Сережиным сестрам....
Мария Белкина, книгу которой я не раз буду здесь цитировать, впервые встретившись с вернувшейся из ссылки Алей, отмечает необыкновенное достоинство в её манере держаться, женскую мягкость в сочетании с удивительной твердостью характера. «Она совсем не была похожа на Марину, она была гораздо выше её, крупнее, у неё была горделивая осанка, голову она держала чуть откинутой назад, вольно подобранные волосы... были схвачены на затылке мягким пучком и спадали волной на одну бровь...Глаза были бледно-голубые, прозрачные, видно, выцветшие прежде времени от слишком долгого созерцания северного неба, но в них была игра граней, как в венецианском хрустале, и они были такие огромные, что не умещались в орбитах...». Описание это относится к осени 1955 года. Але 43 года, она только в июне 1955 года вернулась из Туруханска, где жила с 1949 года, приговорѐнная к пожизненной ссылке. Всего же мытарства её по тюрьмам и лагерям продолжались 16 лет за преступление, состоявшее лишь в том, что была она дочерью своих родителей. Здесь я бы хотела вернуться в прошлое и рассказать немного о семье Ариадны Эфрон.
1.Предыстория. Истоки: семья - Цветаевы и Эфроны
Интеллигентская московская семья: дед - Иван Владимирович. Цветаев, директор Румянцевского Музея в Москве, создатель и первый директор музея Изящных искусств им. Александра III, переименованного впоследствии в Пушкинский музей. Бабушка - Мария Александровна Мейн, одарённая пианистка, очень способная к языкам и писавшая стихи на русском и немецком языках. По требованию отца она вышла замуж за Ивана Цветаева, вдовца с двумя детьми, вдвое старше её . Брак не был счастливым. В 38 лет Мария Мейн умирает от туберкулёза. Всю жизнь пыталась она передать дочерям свою страсть к музыке. О ней Марина Цветаева напишет через 30 лет после её смерти: «Мать поила нас из вскрытой жилы Лирики, как и мы потом, беспощадно вскрыв свою, пытались поить своих детей кровью собственной тоски». Брак деда и бабки Ариадны со стороны отца тоже был неравным, но в другом отношении. Елизавета Дурново - аристократка, принадлежавшая к старинному дворянскому роду, и Яков Эфрон - выходец из местечковой еврейской семьи. Несмотря на сословные различия, они были преданы друг другу и борьбе с существующим режимом. Оба были левыми эсерами, членами организации «Народная воля». Яков Константинович участвовал в самых ответственных операциях народовольцев. В семье постоянно происходили обыски и аресты. Дети (а их было 8 человек) волей - неволей жили проблемами и идеалами родителей. Сергей Эфрон, рано заболевший туберкулёзом, подолгу живёт отдельно от семьи. После трагической смерти младшего брата и матери он поселяется у деда Дурново. Из-за болезни он практически прикован к дому, не может нормально учиться и общаться со сверстниками, к экзаменам в гимназии готовится заочно. Вспышки туберкулёза надолго укладывают его в постель. Он много читает, увлекается искусством и театром, пытается даже играть на сцене, но все его начинания как - то ничем не заканчиваются. Может быть, отсюда его постоянная неуверенность в себе, неприкаянность, идеализм, вечные поиски себя, своего места в жизни. C Мариной Цветаевой он познакомился в 1911 году, в Крыму. Она ещё не знаменита, но уже известна в литературных кругах. Её первый сборник, "Вечерний альбом", вышел в 1910 году и был благосклонно встречен критикой. «Крёстным отцом» Цветаевой в поэзии стал М. Волошин, тогда уже известный поэт. Именно у Волошина в Коктебеле гостила Марина в 1911 году. Юный Сергей Эфрон приехал в Крым лечиться от туберкулёза. Вот как пишет она сама в 1939 г. об этой встрече: «В 1911 году я встречаюсь с Сергеем Эфроном. Нам 17 и 18 лет. Он туберкулѐзный. Убит трагической гибелью матери и брата. Серьѐзен не по летам. Я тут же решаюсь никогда, что бы ни было, с ним не расставаться, и в январе 1912 года выхожу за него замуж».
После венчания молодые поселились в Замоскворечье, где через несколько месяцев и появилась на свет Аля. Через 2 года после рождения дочери молодая семья переселилась в особняк в Борисоглебском переулке. Здесь им было суждено прожить 8 лет. За эти годы в доме перебывали люди самых разных возрастов и профессий: поэты, писатели, музыканты, актѐры. Маленькая Аля встречала здесь князя Волконского, Мандельштама, Волошина, Бальмонта, Эренбурга и Зайцева, Завадского и Антокольского. По словам всех, кто знал маленькую Алю, она была необыкновенным ребѐнком. В 5-летнем возрасте она писала стихи, записывала в дневнике свои впечатления о матери, отце, о людях, приходивших в родительский дом. Марина Цветаева общалась с дочерью на равных, гордилась ею, восхищалась её умом и талантами (она даже включает Алины стихи в свой поэтический сборник). Аля присутствует при беседах взрослых, жадно впитывает атмосферу их общения, пытается осмыслить услышанное. Свой первый творческий импульс она получила именно в эти годы. Они навсегда останутся в её памяти и сердце, так же, как навсегда запомнит она прогулки с матерью по Москве: Кремль, Пречистенка, храм Христа Спасителя, набережные Москвы реки... В стихотворении 1916 года Марина «дарит» дочери Москву:

Облака - вокруг, В дивном граде сём,

Купола - вокруг, В мирном граде сём,

Надо всей Москвой Где и мертвой - мне

Сколько хватит рук! - Будет радостно,-

Возно шу тебя, брем я Царевать тебе, горевать тебе,

Деревцо моё Принимать венец,

Невесомое! луч шее, О, мой первенец!

Аля действительно ощущала Москву материнским даром. Стоит ли удивляться, что через много лет так рвѐтся она туда из прекрасного, но чужого ей Парижа. Наступил 1914 год. Началась Первая мировая война. С отъездом Сергея Эфрона на фронт жизнь семьи переменилась. В Москве голод и холод. Марина вынуждена продавать вещи, чтобы прокормить двоих детей (младшая дочь Ирина родилась в 1917 году). Помогают друзья, но круг их постепенно редеет. Марина и раньше плохо справлялась с бытом, теперь же она в полном отчаянии. Она сама стирает, штопает, готовит, убирает, стоит в очередях за скудным пайком. «Мой день: встаю - верхнее окно еле сереет - холод - лужи - пыль от пилы - вёдра - кувшины - тряпки - везде детские платья и рубашки. Пилю. Топлю. Мою в ледяной воде картошку, которую варю в самоваре», - описывает свою московскую жизнь в 1919 году Марина Цветаева. В 1920 году ей пришлось пойти на отчаянный шаг - отдать в приют слабенькую Ирину, чтобы спасти Алю. Смерть Ирины в приюте, тяжѐлая болезнь Али, тоска по мужу, страх перед будущим и отталкивание от настоящего, - всё это выталкивает Марину в эмиграцию. В 1922 году Аля с матерью навсегда покидают Борисоглебский. Путь их лежит в Европу, в Берлин, где Марина надеется встретиться с мужем.
В начале 20-х годов Сергей Эфрон с остатками Белой армии оказывается в Галлиполи, а затем - в Константинополе. Оттуда в 1922 году он перебирается в Прагу. Разочаровавшийся в Белом движении, но не примкнувший ещё к «армии победителей», он поступает в университет. Идеалист, он пытается искупить свою вину перед родиной, перед семьей... По словам Виталия Шенталинского, в Праге он затевает издание студенческого журнала «Своими путями», где впервые публикуются произведения
советских авторов. Примерно в эти же годы Эфрон с друзьями основывает «Студенческий демократический союз». Поразительно было то, как этот внутренне хрупкий, физически слабый человек мог заражать своим энтузиазмом окружающих. Было в нѐм, наверное, что-то, внушавшее доверие и симпатию. Всѐ это было преамбулой к дальнейшим событиям, определившим трагическую судьбу Эфрона и его близких.
2. Эмиграция
Из Берлина Цветаева с Ариадной переезжают в Прагу, где её муж учится в Карловом университете, получая стипендию, выделенную Министерством иностранных дел Чехословакии. Из-за вечного безденежья семья вынуждена снимать жильё в пражских пригородах с забавными названиями: Вшеноры, Дольние Мокропсы, Горные Мокропсы...Аля изо всех сил помогает матери: она топит печь, штопает, убирает, носит воду из колодца... Старается по мере сил освободить Марину от быта, чтобы та могла писать...Ариадна Сергеевна Эфрон так вспоминает своё детство в Чехии: «Зимовали хорошо, честно, дружно, пусть и трудно. Трудности мне стали видны впоследствии, девочкой я их просто не понимала, может быть, потому, что лѐгкой жизни я не знала; то, что на мою долю приходилась часть домашней работы, считала не только естественным - радостным; то, что у меня было всего два платья, не вынуждало меня мечтать о третьем... то, что были редки подарки и гостинцы, только повышало их волшебную ценность в моих глазах... Счастьем были вечера, которые иногда проводили мы вместе, у стола, освобождённого от еды и посуды, весело протѐртого мокрой тряпкой, уютно и торжественно возглавленного керосиновой лампой с блестящим стеклом...Сережа читал нам вслух привозимые им из Праги книги; Марина и я, слушая, штопали, чинили, латали...». Памяти свойственно идеализировать прошлое. В Чехии закончилось детство Али. Училась Аля урывками, на учѐбу времени не хватало. Чаще всего еѐ можно было видеть не за учебниками, а за стиркой и уборкой, а позже, во Франции, за вязанием бесконечных шапочек и шарфов, которые затем продавали на рынке. Часто на эти гроши, заработанные Алей, жила вся семья. В Чехии М.И. Цветаева много и плодотворно работает. Здесь написаны ею поэмы: «Молодец», «Царь-Девица», «Крысолов», «Поэма конца», «Поэма горы», выходят сборники стихов: «Разлука», «Психея», «Ремесло». Здесь 1 февраля 1925 года родился младший брат Ариадны, Георгий Эфрон. С рождением Мура жизнь Али снова меняется. Теперь ей совсем не до учёбы, ей некогда общаться со сверстниками: она должна помогать матери ухаживать за Муром. Когда по издательским делам Марина уезжает в Прагу, Аля целые дни напролёт проводит с братом. Такое положение вещей становилось нестерпимым. Бедность неотступно преследует семью. Марину это угнетает. Кроме того, она болезненно ощущает свою обособленность от центра русской литературной эмиграции, который к тому времени переместился в Париж.
В эмиграции отношения матери и дочери складываются непросто. Чем старше становится Аля, чем сильнее проявляется её собственная индивидуальность, тем острее становятся конфликты между ней и её великой матерью. Трудно было Марине смириться с тем, что её Аля постепенно уходит из-под её власти, что из чудо-ребёнка она превращается в обыкновенную (по мнению Марины) девушку. Вот как вспоминает об этом сама Аля в письме из лагеря к тётке, Анастасии Цветаевой : «Вы спрашиваете меня насчёт наших отношений с мамой. Не любила во мне внешнее сходство с тётками - медлительность, лень, склонность к «дешёвому» журнало-газетному чтению, дружбу с бакалейщиками и дворничихами, смешливость и вообще мой смех. Любила во мне ум, быструю реплику, поэтическое чутье, щедрость, моё рисованье и писанье. Очень многое во мне просто раздражало её. По отношению ко мне, по мере того как я росла, <она> делалась всё более деспотичной, её раздражала моя пробивавшаяся (впрочем, весьма умеренно) самостоятельность. В наших неполадках всегда формально была виновата она, а по-настоящему я, злившаяся, неподдававшаяся, сравнивавшая свою молодость с её (из письма Ариадны Эфрон к Анастасии Цветаевой, от 6-го января 1945 года). Интересно, что Ариадна не судит мать, но скорее даёт выразительный набросок её (и своего) характера, в нескольких словах определяя причину их разногласий. Наиболее полное представление об Ариадне мы можем получить не из воспоминаний знавших её, а из её переписки, а была она обширной: письма к брату, тёткам и друзьям; переписка с Пастернаком, который всю жизнь был её верным другом; затем, по возвращении из ссылки, письма к тем советским литераторам, от которых зависела судьба литературного наследия Марины Цветаевой. Переписка эта велась на протяжении более 30 лет и была впервые издана в 1996 году в Москве.

Подзаголовок книги - «А душа не тонет» (цитата из её же письма) - можно поставить эпиграфом ко всей жизни Али. Пройдя через все круги гулаговского ада, потеряв самых близких людей, увидев изнанку жизни, она сохранила человечность, великодушие, жертвенность и доброту, чувство юмора и самоиронии. Она, прожившая «не свою жизнь», тем не менее, реализовала то, что заложено было в неё родителями. Её письма позволяют судить о незаурядном литературном и художническом даровании автора. Кем бы могла она стать, если бы не вырвали её из жизни на 16 долгих лет? Писателем? Художником? Журналистом? Она была талантлива во всём. Что касается её политических убеждений, то не нам её судить. Она до конца дней верила в счастливое будущее социалистического государства. В конце концов, идеализм, вера в добро, в его торжество - это то, что помогло ей выжить и жить после освобождения, и не только жить, но и собрать по крупицам материнский архив, сохранить то, что ещѐ можно было сохранить и спасти. Именно Але мы обязаны тем, что стихи Марины были изданы не в годы перестройки, а гораздо раньше, в 60-е годы: пусть выборочно, пусть с купюрами, но он и увидели свет. Вернёмся в 20-е годы. После Чехии была Франция, с бесконечными переездами с места на место, с неотступной бедностью, с нечастыми выступлениями Марины на поэтических вечерах, с потерями и разочарованиями... Але удалось окончить среднюю школу и поступить в художественную школу при Лувре. У неё много друзей, жизнь улыбается ей, хотя отношения с матерью становятся всё более напряжёнными. Аля рвётся к самостоятельной жизни, она поступает на службу, что вызывает недовольство Марины.Дочь нужна ей дома, дочь в некотором смысле - её собственность, и ей трудно смириться с её взрослением и неизбежным уходом. Отношения с отцом, который внутренне всегда был ей близок, у Али теплые, доверительные. По воспоминаниям Али, Сергей Эфрон в начале 30-х годов во Франции очень страдал от сознания своей беспомощности, неспособности найти постоянный заработок и своё место в жизни. Ему кажется, что семье он в тягость и что лучше всего ему жить отдельно. Ему и в самом деле одиноко в семье. Марина Цветаева далека от эмигрантских склок и ненавидит всякую политику. Между тем, русская эмиграция во Франции расколота на 2 лагеря. Всё больше эмигрантов задумывается о возвращении на Родину. Сергей Эфрон, ещё в Праге увлёкшийся идеями евразийства, стал во главе парижского «Союза возвращения на родину». Неисправимый идеалист, он вряд ли отдавал себе отчёт, во что он впутался. Он искренне верит просоветской пропаганде, и сам становится страстным апологетом Страны Советов. Для него словно забрезжил свет в конце тоннеля. Казалось, что отъезд в Россию разрешит одним разом все проблемы, выведет из тупика, в котором оказался он сам и его семья. Его энтузиазм заражает детей, Алю и Мура. Мур рвётся в Россию, а Аля, при содействии отца, получает советский паспорт.
3. Возвращение в Россию
Вот как вспоминает об этом сама Аля :«С середины 35-го года я стала постепенно готовиться к отъезду. Мама была против, хотя предоставила мне в этом вопросе полную свободу. Я с увлечением занималась общественной работой, писала статьи, много работала. Такая, я радовала отца. Мама больше не спрашивала меня, куда я и откуда. Всё это время я жила дома. Ей очень не хотелось, чтобы я уезжала. Всю зиму 36-го года она собирала меня к отъезду. И вот этот день, которого так ждала Аля и так боялась Марина, наступил. «Много народу провожало меня на вокзале. Она (Марина) стояла в кофточке и берете, связанных ей мной, с кошёлкой, в которой принесла последние подарки и еду. Она поцеловала меня и неторопливо три раза перекрестила, вглядываясь в меня ясными близорукими глазами. Вложила мне в руку записку, которая у меня пропала. Там было написано о том, что человек везде и всегда важнее всего, чтобы никогда этого не забывала в новой жизни. - Благословляю тебя и целую».
18 марта 1937 года Аля приезжает в Москву. Жизнь улыбается ей, а она верит в светлое будущее. Она вообще очень доверчива, открыта людям. Красота, обаяние и отличное знание французского языка позволили ей быстро устроиться на службу. Вот что пишет о первых днях Али в Москве её близкий друг Ада Федерхольф: «В 1937 году в это же издательство («Московские новости») приняли на работу только что приехавшую из Франции Алю. Она была хороша собой и обращала на себя внимание элегантностью, выделявшей её среди плоховато одетых советски х женщин. Настроение у Али было прекрасное. Всё казалось необычайно новым и интересным. Еѐ посылали на новостройки, спортплощадки, молодѐжные собрания, о которых она как корреспондент газеты писала остроумные, интересные очерки, снабжая их зарисовками...
В Москве Аля встречает свою первую и единственную любовь, Самуила Яковлевича Гуревича, Мулю. А вскоре в Москву приезжает отец, Сергей Эфрон, после убийства Рейсса вынужденный бежать из Парижа. Он поселяется на конспиративной даче в Болшево, куда в 1939 году приезжают Марина с Муром. Семья воссоединилась. Ловушка захлопнулась.
4. Арест
27 августа 1939 года ранним утром за Алей приехала машина НКВД. Вот как вспоминает она о своём аресте в письме В.Н. Орлову от 28.VIII.74: «Сегодня - первый день на тридцать шестой год с того 27 августа, когда я в последний раз видела своих близких; на заре того дня мы расстались навсегда; утро было такое ясное и солнечное - два приятных молодых человека в одинаковых [«костюмах»] с одинаково голубыми жандармскими глазами увозили меня в сугубо гражданского вида [«эмке»] из Болшева в Москву; все мои стояли на пороге дачи и махали мне; у всех были бледные от бессонной ночи лица. Я была уверена, что вернусь дня через три, не позже, что всё моментально выяснится, а в месте с тем не могла не плакать, видя в заднее окно машины, как маленькая группка людей, теснившаяся на крылечке дачи, неотвратимо отплывает назад - поворот машины, и - всё» .
5. Лагерь и ссылка: Мордовия, Рязань, Туруханск
Пунктиром отметим страшные годы лагеря и ссылки.
Допросы на Лубянке .
Этап - 24 января 1941 года.
Лагерь: Княжий погост .
1942 г. В лагере Аля получает известие о смерти Марины (раньше скрывали). Тревога: Архив матери, где он, что с ним. Ещё тревога за брата.

Работы Али в лагере:

Комбинат
-мотористка;
-делает зубной порошок;
-собирает в тайге летом грибы/ягоды;
-работает в цехе ширпотреба: клеит коробочки из стружки.
-после отказа стать - стукачкой - лесоповал/штрафной лагерь.
В 1945 г. стараниями друзей её переводят в Потьму, в Мордовии.
27 августа 1947 г. Окончание срока. Приезд в Рязань. Гордоны (друзья по Парижу). Преподаёт в Рязанском областном художественном училище. Студенты боготворят Ариадну. Переписка с Пастернаком по поводу книг для библиотеки училища. Организация праздников.
Февраль 1949 года - повторный арест. Пересыльный лагерь, отправка в Туруханск Красноярского края на вечное поселение.Переписка с Пастернаком. Работа уборщицей. Заготовка сена.
1953 год - смерть Сталина.
До 1955 г. Аля остаётся в Туруханске в ожидании паспорта без ограничений.
1955 - приезд в Москву. Реабилитация.
Ариадну терзало чувство вины перед матерью. Но оно не убило Алю, а придало ей силы. Она и только она должна была донести материнский крест, как несла она его при жизни Марины. На неѐ легла ответственность за литературное наследие Марины. Вот что пишет Аля о матери своей тётке, Анастасии Цветаевой : «На самом деле во всей своей жизни, с тех пор, что я помню себя, у меня была только одна любовь - она. Пусть были затмения, отступления, собственная глупость и молодость - ни отца, ни брата, ни мужа я так не любила, а детей у меня не было и не будет».
А дальше - о том, что помогло ей выжить: «Я очень прошу Вас, Ася, пережить это тяжѐлое время, дожить до нашей встречи. Я решила жить во что бы то ни стало. Моя жизнь настолько связана с её жизнью, что я обязана жить для того, чтобы не умерло, не пропало бесповоротно то её, то о ней, что я ношу в себе» (письмо к А. Цветаевой от 20.10.1944 г.).
Е. Г. Эткинд, известный искусствовед и переводчик, писал об Ариадне Эфрон: «Страна убила еѐ отца, довела до петли её мать, погубила всех, кого она любила и кто любил её. Она могла бы вслед за Бодлером написать “Бочку ненависти”, а писала она о красоте сибирской природы, о неотразимости народной песни и русской речи, о бессмертии неба и земли». Она начала писать стихи в 1949-50 году, когда была повторно арестована и сослана на вечное поселение в Туруханск. [Р. Вальбе].
По возвращении из ссылки Ариадна посвятила всю оставшуюся жизнь воссозданию творческого наследия Марины Цветаевой. Много переводила, собирала материнский архив и воспоминания о ней, занималась изданием первого советского сборника стихов Цветаевой.
Ефим Григорьевич Эткинд писал, что она - один из самых значительных поэтов - переводчиков 20-го века. Её Бодлер, Верлен, Теофиль Готье - феноменальны. Мать перевела поэму Бодлера “Плавание”, дочь - несколько стихотворений из “Цветов Зла”. И её переводы не уступают переводческому шедевру Цветаевой.
Заключение
Ариадна Эфрон предстаѐт перед нами как светлый одарѐнный человек, судьба которого была изломана страшным сталинским террором. Она смогла сохранить цельность натуры, преданность памяти матери, верность идеалам любви и добра. Её роль в восстановлении творческого наследия великого русского поэта Марины Цветаевой неоценима.


Источники

  1. Мария Белкина. Скрещение судеб. Изд. 2-е, доп.-М.: Благовест, Рудомино, 1992.
  2. Максимилиан Волошин-художник и поэт. Сборник материалов.-М.: Советский художник, 1976.
  3. Марина Цветаева. Стихи к дочери. В сб. «Психея».-Берлин, 1923-1924.
  4. Марина Цветаева в письмах сестры и дочери. Часть 2. Письма Ариадны Сергеевны Эфрон Анастасии Ивановне Цветаевой (1943-1946). //Нева, No3, 2003.
  5. Анна Саакянц. Марина Цветаева. Жизнь и творчество.-М.: Эллис Лак, 1999.
  6. Ада Федерхольф. Рядом с Алей. Воспоминания.-М.: Возвращение, 1996.
  7. Виталий Шенталинский. Марина, Ариадна, Сергей. //Новый Мир, No4, 1997.
  8. Ариадна Эфрон.«А душа не тонет». Письма 1942-1975 гг. Воспоминания. Сост.Р.Б. Вальбе,Изд. 2-е.- М.: Культура, 2006.